ИСААК ГОЛЬДБЕРГ (Россия)

Гольдберг, Исаак Григорьевич – сибирский писатель, родился в 1884 г. в Иркутске. В 1937 г. был репрессирован. Погиб в заключении в 1939 г. 

Мы публикуем две истории из цикла «Тунгусские рассказы», созданного писателем в разные годы жизни. Большинство произведений тунгусского цикла вошло в книгу «Простая жизнь. Рассказы об эвенках» (М. - Иркутск, 1936), ставшую последним прижизненным изданием И. Гольдберга.

ЗАКОН ТАЙГИ

I

Однажды ленский купец Бушуев плыл за первым льдом раннею весной к низовьям Катанги. Шитики[1] его были нагружены товаром и грузно сидели в воде и порою дробили своей тяжестью запоздалые льдины. Работники горланили песни, которые колко отдавались в хребтах, сжавших реку. Сияло молодое весеннее солнце.

Убегали назад грязные берега с нагроможденными еще местами серыми, рыхлыми льдинами. Было вокруг безлюдно. Последние русские деревни остались далеко позади, а река, к устью которой должны были выйти покручающиеся[2] у Бушуева тунгусы, была еще в нескольких стах верстах.

Не могло быть жилья человеческого в этих местах - и вдруг из-за поворота реки над сизыми издали тальниками закурился дымок.

На шитиках заволновались. Стали высказывать различные предположения. Сам Бушуев даже перепугался: не опередил ли его кто из купцов, не проплыл ли раньше его?

Но вот река сделала поворот, и с шитиков стала видна гладкая пабережка[3], сбежавшая полянкой к самой воде, и на этой пабережке - одинокий чум. На берегу какой-то человек махал рукой и что-то кричал.

С шитиков, которые не могли пристать к берегу, спустили берестянку, и сам Бушуев с работником Семеном отправились к кричащему человеку, а остальные поплыли не останавливаясь дальше.

Кричавший оказался тунгусом с дальней реки, вышедшим сюда навстречу к своему «другу» - купцу. Увидел плывущие шитики и, не разобрав, свои ли это или чужие, он и закричал. Да, кроме того, у него вышел весь запас чая, и он решил раздобыться у плывущих купцов.

Бушуев расспросил тунгуса подробно о его друге, о промысле, о покруте. Предложил выменять, не дожидаясь друга, у него все нужное за промысел. Тунгус отрицательно замотал головой:

- Нет... Как же другу своему за покруту платить стану?..

Тогда Бушуев стал сердиться, что его зря, по пустякам, из-за какого-нибудь кирпича чаю, скликали с шитика - заставили к берегу плыть да от шитиков отбиваться. Тунгус растерянно и виновато поморгал глазами и, уйдя в чум, вынес оттуда гостинец - бунт[4] белки.

Щедрость эта заинтересовала Бушуева, и он попросился у тунгуса хоть поглядеть на его добычу.

Тунгус ввел их в свой чум и показал.

У обоих - у Бушуева и работника - разгорелись глаза. Они увидели груду белок и всякой другой пушнины. Они щупали руками нежный мех горностаев и лисиц, они вдыхали в себя тяжелый запах хорьковых шкурок. Они разбрасывали вокруг себя богатую добычу и беспорядочно хватали одно за другим, точно никогда не видали пушнины.

Разгоревшись при виде хорошего промысла, Бушуев снова стал сговаривать тунгуса произвести с ним мену. Но тунгус стоял упрямо на своем:

- Как у тебя покруту возьму? А мой друг Акентий Иванович?.. Нет, нельзя!

На подмогу к хозяину вступился работник Семен. Они вдвоем насели на тунгуса. Они бились над ним долго.

Долго они мяли в своих руках мягкие шкурки. Бросали их на землю и снова брали в руки, точно лаская.

Наконец, увидев, что тунгус непреклонен, они обрушились на него бранью. Они ругали его родителей, его друга, его бога, и так, ругая молчаливого тунгуса, они спихнули берестянку в воду и уплыли. И долго еще с реки неслись на берег их яростные крики.

Тунгус молча курил и глядел им вслед.

II

К вечеру этого дня шитики пристали к берегу. Впереди должна была появиться шивера[5], и по ней опасно было проводить посудину ночью.

Весело разложили большие костры. Огласились весенние сумерки криками. Ожил берег.

После ужина работник Семен лежал у костра и молча слушал, как хозяин хвалил промысел тунгуса, к которому они с ним подплывали, как ругал того.

- Рублей на семьсот пушнины вынес, стервец! - негодовал Бушуев.- Будет чем Кешке Самохвалову поживиться... Ну и вредный тунгус!

«Семьсот рублей!» - мелькнуло в сознании работника Семена. Эта мысль завладела им всецело. Дались бы ему, Семену, семьсот рублей, вышел бы он на Лену - вот зажил бы!

С такими деньгами он бы знал, что сделать. И куда дикарю столько денег? Все равно оберут купцы да водкой опоят. Все равно в другой промысел тунгус опять добудет столько же, а может быть, еще и больше...

С такими мыслями Семен уснул. Ночью он долго ворочался, просыпаясь не то от холода, не то от мыслей.

Утром проснулся, посмотрел на спящего хозяина и других работников. Почесывался в предутреннем холоде и беспрерывно думал о вчерашнем. И, когда мысли одолели его, он осторожно пробрался с берега на шитик, достал там винтовку и патронташ, набрал сухарей, снарядил себе поняшку[6] со всем тем, что необходимо в лесу, и осторожно же перебрался снова на берег.

Там по-прежнему крепко спали. Семен оглядел спящих, постоял немного в крепком раздумье, хотел что-то сделать, но не сделав, повернулся и крадущимися шагами пошел от костров берегом, в ту сторону, откуда они вчера приплыли.

Идти приходилось с трудом. То тропинку загромождали большие льдины, с тихим звоном ронявшие слезы, то на пути вырастали целые леса бурелома, и приходилось обходить их стороной, продираясь сквозь чащу кустарников. Ноги вязли в липкой, оттаявшей земле и скользили по прошлогодней хвое, ветви деревьев били по груди, по лицу. Но Семен, сжав зубы и отчаянно борясь со всеми этими преградами, шел без устали вперед.

Он не чувствовал ни усталости, ни голода, хотя солнце уже давно поднялось высоко над головой и отмечало полдень. Он не останавливался ни на минуту передохнуть. Большая и неистощимая сила влекла его вперед. Большая и неистощимая сила вливала в него бодрость и гнала усталость.

И он остановился только возле самого тунгусского чума.

Солнце уже опускалось на гребень хребтов. Длинные и густо-черные тени стлались по земле. Было тихо.

Семен подошел к чуму и вздрогнул: над конусообразным жилищем не вился дымок, двери были плотно приперты снаружи свежесрубленными стягами и колодами. Было ясно, что тунгус покинул жилище.

С искаженным злобою и обидой лицом Семен раскидал стяги и колоды, откинул дверь и вошел в чум.

И там, сладко обожженный радостью, в полутьме он разглядел, что все, как было вчера, когда они приходили сюда с хозяином, осталось нетронутым, что под скатами жилища лежат кули и связки, что вся пушнина цела и никуда не унесена.

И так же как внезапно явилось отчаяние при виде покинутого жилья, так же вернулась теперь буйная радость.

Семен вытащил на середину чума кули с пушниной. Трясущимися руками вытаскивал он связанные в пучки разноцветные шкурки. По-вчерашнему мял в своих мозолистых и грязных руках пушистую добычу. Пытался считать свое богатство, но сбивался и весь сиял давно не приходившей к нему радостью.

Успокоившись, он снова сложил все кули и вышел из чума на полянку. И здесь задумался.

Добыча далась в руки небывало легко. Точно кто-то нарочно надоумил тунгуса уйти из чума, оставив всю пушнину. Но вот беда - как унести с собой все это богатство?

И тут только Семен понял, как он сплоховал, отправившись сюда пешком, а не в берестянке.

Почти теряя надежду захватить с собой всю тунгусову пушнину, он вышел из чума и тщательно оглядел поляну. На ближайшей к чуму сосенке он только теперь заметил прикрепленный лоскут бересты. На бересте углем было грубо начертано слабое подобие человеческой фигуры с протянутой на юг рукою. Под фигурой темнели два кружочка.

Семен понял. Это бесхитростное письмо должно было оповестить кого-то, что владелец чума ушел на юг и вернется на другой день или же сегодня к вечеру. Значит, сообразил Семен, он ушел в глубь тайги пешком, и его берестянка должна быть где-нибудь поблизости.

Ожидания не обманули Семена. В тальниках он нашел новое суденышко, шест и весло.

Он перенес в берестянку всю добычу, которая отныне сделалась его достоянием, уселся сам и поплыл.

Он плыл по течению, задумав спуститься к устью реки, выплыть к Енисею и там сдать свою пушнину енисейским купцам.

III

Тунгус, хозяин чума и пушнины, уходивший в лес за берестой для новой берестянки, пришел в тот же день к своему жилищу и нашел разрушение. Он бросил с сердцем наземь свитки бересты, обежал вокруг чума, пнул с досады подвернувшуюся под ноги собаку и, опустившись на влажную прошлогоднюю траву, громко запричитал.

Он кидал в безмолвие весеннего дня самые обидные ругательства, самые жестокие проклятия посылал он на голову неизвестного вора.

- Белка ободранная, змея дохлая! - кричал он, задыхаясь от ярости, и его слушали мутная река, голубое вознесенное так высоко небо и тихие тальники. - Чтоб тебя водили по тайге харги[7]! Чтоб тебя сожгла в лесу болезнь огненная!.. Пойдешь по тропинке, и пусть она тебя не выведет из леса!.. Пусть перестанет стрелять твое ружье и отсыреет порох! Пусть настигнет тебя пожар лесной и скует стужа нестерпимая!..

Насытив этим криком свою ярость, он сходил к тальникам, где была спрятана лодка, и нисколько уже не удивился, не найдя ее там. Он только внимательно разглядел следы на берегу и, заметив, в какую сторону ушла широкая борозда по песку, просиял.

Теперь он оживился. Он определил по целому ряду неуловимых и мелких признаков, в какую сторону уплыл грабитель.

И, перезарядив ружье большою пулею, какую всегда имеют в запасе на случай встречи с медведем, он пошел куда-то в сторону от реки.

Он знал свой путь. Река так прихотливо извивалась, что местами образовала петли и тем удлинила свое течение. Он же скрадывал дорогу, перерезая перешейки и мысы, идя напрямик. Давешние ярость и огорчение при виде грабежа пропали. В душе родилось то же чувство сосредоточенности и радостной тревоги, которое билось там в дни большой охоты за сохатым или медведем.

Так же, как и тогда, он теперь чувствовал, что добыча, за которой он гонится, идет где-то впереди и что с каждым шагом расстояние между ним и ею уменьшается.

С каждым мегом[8], который он пересекал по прямой, радость охотника разжигалась в нем сильней. В нем крылся и еще не вырывался наружу трепет напавшего на верный след охотника. Но молчал он, и, как у бежавших впереди него без лая собак, сверкали глаза у него и раздувались ноздри.

Он порою приостанавливался и, напрягая слух, пытался что-то расслышать. И рядом с ним замирали собаки и нюхали воздух и поводили ушами.

Он передавал собакам клокотавший в нем инстинкт хищника и сам заражался скрытою в них страстностью.

Собаки видели, что он осторожно и вместе с тем стремительно гонится за кем-то, и, в свою очередь, он чувствовал, что, раз выведенные и пущенные в погоню за тем, кого должно догнать, они уже не сойдут с верной дороги.

Так, объединенные одной задачей, они все - он и собаки - шли быстро вперед и все ближе подходили к Семену, который беспечно гнал берестянку по мутной, вспухнувшей реке.

Была необычайная для тайги эта погоня человека за человеком.

Может быть, тунгус, опьяненный погоней, и забыл, за каким зверем гонится, может быть, кровь охотника - горячая и трепетная - затуманила его голову, может быть, по иной причине, - но когда он, выйдя наконец из еловой чащи на берег, увидел на реке берестянку и в ней одинокого человека, то точно изумило его это, ошеломило.

Но длилось это так с ним мгновение-другое. Сразу вернулось сознание. Сразу радостно и вместе с тем злобно закричал он:

- О-эй!.. Стой!.. Эй, люча[9], стой!

Семен оглянулся. Поняв, в чем дело, он стал усиленней грести и погнал лодку вовсю.

- Отдай, люча!.. - повторил свой крик тунгус. - Карамон[10] отдай, хуллаки...[11] все отдай!.. О-эй!..

Но Семен все отдалялся, и не слушал, и не хотел отдавать. Лаяли собаки, вторя хозяину, рвались в воду.

И снова пошел тунгус мегами, скрадывая путь и замышляя какую-то хитрость. Снова затихли собаки и, вытянув морды, напрягая обостренный нюх и чутко вздрагивая ушами, побежали впереди него.

IV

Проплыв несколько часов после того, как его настиг тунгус, Семен почувствовал сильную усталость. Он положил весло на колени и отдался течению.

Он так размышлял о тунгусе: что тот ему может сделать? Их двое во всей тайге. Пригрозить хорошенько дикарю - он и уйдет ни с чем. А если и полезет очень, так есть на то винтовка, можно и отповадить.

Эти размышления успокоили Семена, и он, выбрав широкую прибрежную полянку, пристал к берегу.

Здесь он развел костер, навесил на таган[12] котелок и с большим наслаждением растянулся подле огня. Но ему не удалось долго предаваться сладкому отдыху. Вдруг залаяли собаки, и совсем близко снова закричал тунгус:

- Отдай, люча!.. Отдай, ниру![13]

Семен вскочил. В десяти - пятнадцати саженях стоял тунгус, собаки вились около него, но далеко не отбегали.

- Убирайся к чертям! - крикнул Семен. - Чего ты пристал?
- Карамон мой давай! Все мое дай!
- Сунься-ка! - пригрозил Семен кулаком. - Лучше проваливай, слышишь?!
- Все давай, ниру!.. Неладно, люча! Неладно! - кричал тунгус и даже укоризненно качал головой.

Семену надоели эти переговоры. Он взял прислоненное к ближайшему дереву ружье и нацелился в тунгуса:

- Уходи, а не то угощу конфеткой!

Тунгус всплеснул руками:

- Ой, люча! Не надо ружье, не надо! Худо будет, люча!..
- Худо? - насмешливо переспросил Семен. - Ну, так проваливай, если худо.

И, продолжая целиться в тунгуса, он пошел прямо на него.

Тогда тунгус хищно наклонился, быстро вскинул свое ружье и крикнул:

- Брось, люча, ружье, брось!..

Семен, не останавливаясь, захохотал. Но хохот его сразу пресекся. Грянул выстрел, и он, выпустив ружье из безвольно разжавшихся рук, тихо повалился на землю.

Собаки рванулись вперед и, заливчиво лая, наскочили на труп. Но, увидав человека, мертвого, безмолвного человека, они поджали хвосты, ощетинились и завыли.

Тунгус подошел к трупу и наклонился над ним.

- Э-эх, какой глупый русский, - укоризненно сказал он. - Сказал - ружье брось, а ты не бросаешь! В человека наводишь! Глупый русский!

Потом осмотрел рану, - великолепная рана, прямо в сердце!

Потом ушел к костру и, дождавшись, пока закипит вода в котелке, уселся пить чай, который готовил для себя мертвый теперь Семен.

И за чаем, изредка поглядывая на мертвеца, тунгус думал вслух. Небо подернулось полупрозрачной сетью и надвинулось в предвечерней дреме на хребты; мутная река плескалась о тальники и играла их гибкими телами; огонь костра растекался по золотым углям и нежил пушистую золу, и сизый дым кудрявился над костром, над тунгусом и таял в вышине. И этому небу, этой реке, и костру, и тальникам, и изменчивому дыму тунгус рассказывал свои мысли. Им всем и еще собакам, которые тревожно косились на труп Семена.

- Глупый русский!.. У человека зачем ружье! Промышлять в тайге. Ходи да стреляй. Ищи следы зверей, гони сохатого, белку с деревьев снимай... В тайге всем хватит! Совсем, совсем глупый русский! Хе...

И тут тунгус рассмеялся. Но, кончив думать вслух, чтобы слышали духи лесные, которые непременно где-нибудь поблизости расселись безмолвно, он задумался иначе. И не мог спугнуть новых мыслей.

«Вот, - думал он, - зря мужик пропал. Какой харги сунул ему ружье в руки? Злой, поди. Сердился на него и нагнал на него мысль ружьем грозиться... Вот, - текла его мысль дальше, - как жадность его душу опалила! Теперь будет душа его бродить по тайге, и будут ею харги тешиться, и не сможет она спокойно промысел живого продолжать, жизнью прежнею жить. Потому что русский, который лежит теперь мертвым, не знал путей в тайге, потому что его обычай - не обычай тунгусов».

Забеспокоился тунгус. Как быть с трупом? Если б был это тунгус, то знал бы он, что сделать: снарядил бы его в дальний путь, дав ему и ружье, и нож, и поняшку со всеми припасами и, подвесил бы его меж высокими соснами, чтобы звери лесные не растаскали его костей.

А с этим как? У этого ведь - знает он - другой закон. Землю разгребают и туда кладут тело и еще что-то делают над ним.

И решил тунгус сделать так.

Прибрать труп и залабазить его, чтобы не тронули звери, а самому плыть с возвращенным добром в ближайшую деревню. Там сказать русским - пусть снаряжают убитого к предкам по-своему. А потом снова в тайгу, снова в тихие и влажные дебри леса.

Прежде чем залабазить Семена, тунгус присел над ним и, не глядя в лицо, тихо сказал ему то, что следовало сказать:

- Ты, друг, зла против Бигалтара не держи... Бигалтар видит - ты целишь в него, ну и выстрелил... Бигалтар бы не выстрелил - ты бы в него свой заряд пустил... Так ведь? Ты уж не сердись да сородичам своим там расскажи, как было...

И потом сделал все, что надумал. Уложил труп в грубо сколоченный сруб, забросал его ветвями и колодником, надрубил вокруг по деревьям отметки и уплыл в деревню.

Там рассказал мужикам о случившемся и стал снаряжаться обратно к реке, ждать своего друга.

Но, к великому изумлению его, мужики отобрали у него пушнину, ружье и все, что было у него с собой, и посадили под замок в пустую баню.

И потом сказали, что увезут его в далекий русский город, где большое начальство будет судить его, где разберут, должен ли был он убить Семена или нет.

Тревожно слушал все это Бигалтар и молчал, но про себя думал:

«Как не стрелять в него, если он целит? Я не буду стрелять - он выстрелит! Кровь на кровь... Как не стрелять?!»

Приходили в баню мужики, курили молча или, жалея его, говорили:

- Эх, Бигалтар, пошто ты из тайги своей сюда полез? Кто бы тебя там ловил? А теперь майся!..

Но не понимал Бигалтар их слов. Не понимал, почему не должен был выходить из тайги.

- Худо ты, дружок, сделал, - говорили свое мужики, - худо!

«Как худо!» - кипело все внутри Бигалтара. Разве не всегда так в тайге: медведь подстерегает сохатого, и тот со всех своих последних сил отбивается от врага. Волки кидаются на добычу, и она, спасая жизнь свою, идет на все. Два коршуна бьются из-за утиных птенцов, и тот, кто половчей да посильней, одолевает. Человек идет на медведя, и если оробеет, то сгребет его старик и спасется... Так всегда в тайге... Русский сделал зло Бигалтару. Русский поднял ружье на него, и хотел стрелять, и убил бы его. Разве худое что-нибудь сделал Бигалтар, защитив себя? И разве Бигалтар, как волк, задрав добычу, бросил ее кости среди леса, на позорище другим зверям? Ведь вот убрал он труп и пришел сюда сказать - пусть почитают мертвого его родичи... Где худо?..

Было темно и скучно в бане. В тайгу бы обратно, к своей речке, к родному приволью...

Первая известная публикация – Иркутск, 1923 г.

ПОСЛЕДНЯЯ СМЕРТЬ

I

Селентур на своем коротком веку умирал три раза.

В первый раз, когда только что выменянная на шкуру черного медведя турка после первой же пробы взорвалась и засыпала полгруди и бедро полным зарядом дроби. Во второй раз старая смерть взглянула на Селентура ласковым взглядом, когда в осенний сохатиный промысел перебродил он хребтовую речку. Правда, речка была никудышная - всего по пояс в самом глубоком месте, но горячая немочь повалила тунгуса и трясла его добрых три промысловых месяца. И только старуха с Чоны да свой шаман выходили Селентура.

В третий раз смерть подошла к чуму Селентура вот теперь.

Случилось это так.

Кирила Степанович, «друг» Селентура, доставлявший ему всю «покруту» и забиравший весь его промысел, каждую осень выходил к Селентурову стойбищу и здесь производил с ним мену.

Время это бывало самое счастливое в жизни Селентура. Можно сказать, невыразимый праздник.

Чего уж лучше? Неделю или две пили и ели гостинцы Кириловы. Неделю или две песня кружилась вокруг чума и пугала умирающую тайгу.

Потом «друг» уезжал и оставалась ровная жизнь. Оставалась тайга, привычная, покрывавшаяся снегом, раздольная, своя.

Приезжал Кирила Степанович как раз перед первыми заморозками. Еле-еле успевал сплавиться на плотах или шитиках по речке, а обратно уходил в новеньких берестянках, нарочно приготовленных Селентуром.

Место Селентурова стойбища было глухое, и никакие другие «друзья», кроме Кирилы Степановича, не рыскали здесь.

Мену Селентур с «другом» своим вели по-старинному. От дедов так осталось, так повелось у Селентура, чтобы к нему друг выходил с покрутой в тайгу к месту назначенному. Не то что нынче: перебродит тунгус из края в край, наломает ноги, познобит и лицо и руки, а потом идет «друга» искать, гонит оленей в русские деревни, разрушает стойбище зимнее, тушит огонь очага.

Из года в год житье было ровное и однообразное: Селентур с семьей ловили рыбу, били зверей и копили пушистый мех, на который так жадны и Кирила Степанович, и другие, чужие «друзья». Потом однажды в год приезжал «друг», потчевал водкой, оставлял свинец, порох и муку - и уезжал, чтобы на следующий год, в урочное время, снова приехать. И так из года в год, пока не случилось неожиданное.

II

По всем расчетам выходило, что Кирила Степанович должен прийти сегодня-завтра. Уже веяли холодные ветры, блекла трава и точно свинцом подернулись воды. Уже опустели жестянки из-под пороха, и маленькие обгрызки свинца валялись в углу чума. И в патакуях[14] светилось дно: последние выскребыши муки на колобки изводила жена Селентура.

По всем расчетам выходило, что Кирила Степанович недалеко и вот-вот прибудет.

Но шли дни. Сильнее блекла трава, свистели ветры в оголявшихся тальниках, хмуро и пасмурно глядело небо редко-редко улыбаясь солнечным лучом. И не приезжал «друг».

Пришел день, когда, охнув, жена Селентура перевернула последний патакуй, в котором еще вчера оставалась мука, и из него не вылетело ни пылинки.

Остались без колобков. Ели уток, набитых для гостя. Съели весь запас. Пришлось Селентуру и старшему парню идти поохотиться в близлежащих озерах. Но приходилось скупиться на выстрелы, так как натруски[15] становились все легче и легче.

Начинала закрадываться тревога в Селентура, в домашних.

- Где друг? Почему не едет? Ведь скоро и совсем нельзя будет пробраться сюда, где же он, зачем время обычное упускает?..

Тревога росла. Она насела на собак, и они, жалобно воя, бродили вокруг стойбища голодные и угрюмые. Не было муки, чтобы сделать для них вкусную колотушку. Мало было потрохов, потому что и дичи самой было мало.

Несколько раз Селентур с сыном выходили по иргису[16] на запад, откуда должен был прийти Кирила Степанович. Но не было «друга». Где-то застрял он. Где-то беда держит его и не пускает сюда.

И вот настал день, когда в сердце Селентура родилась уверенность, что «друг» не придет.

Сидя перед веселым огнем в чуме, громко высказал он домашним:

- Беда... нет друга, нет Кирилы Степановича.

Испуганная жена вскрикнула. Широко раскрыла она глаза, в которых испуг смертельный.

- Муки, мужики, нет!.. Еды не будет! - жалобно откликнулась она.

- Пороху и свинца нет! - так же испуганно прибавил старший парень.

Маленькие забились под скаты жилища и молчали. Селентур помолчал. Он озабоченно порылся за пазухой и крякнул.

- И табаку совсем не осталось, - добавил он.

Так коротко и немногосложно выяснила вся семья Селентурова свое положение.

Женщина было захотела поохать и постонать, но крикнули на нее мужики, и она замолчала. И в тишине, возле огня, тянуче, не торопясь и долго обдумывая каждое слово, Селентур обсудил, как быть.

Велел парню сосчитать, сколько зарядов осталось, и неодобрительно покачал головой, когда узнал, что всего и пороху и свинцу выстрелов на двадцать наберется.

- Ах, плохо!.. Совсем плохо! - вырвалось у него. Потом посмотрел на чуманы[17] берестяные, где икра сиговая - гостинец Кириле Степановичу - припасена была.

- Давай гостинцы чужие теперь есть. Завтра начнем! - Потом бросил совещание и вышел бродить вокруг чума. И там долго что-то ворчал, пролезая в тальники и смородинные заросли. Искал остатки ягод - и не нашел: неурожайный год выдался, на грех.

III

Над чумом нависло молчание. Если бы не воющие от голоду собаки, нельзя было бы и предположить, что здесь жилье человеческое, так тихо, точно таясь от кого-то, зажила семья Селентура.

С неделю пробились всякими остатками, вытряхивали чуманы и патакуй, скребли в них остатки муки, пищи.

Беда была с собаками - для них не находилось никакой пищи.

Но еще горшая беда была впереди. Наступали радостные прежде дни осеннего промысла. Уже бегают по тайге, и по окраинам тундр, и на прогалинках в любовном томлении великаны сохатые. Нужно уже собирать собак, ковать пули - много пуль, туго набить натруски ружейным запасом и идти искать добычу. Тогда будет сытая зима. И уйдет тревога из жилища.

Но сколько ни искал по чуму, сколько ни вертел Селентур натруски в руках, и свинцу и пороху осталось мало - двадцать или через силу двадцать пять зарядов.

Тогда Селентур отделил от пороха и свинца половину всего запаса и положил в чум, в самый дальний, самый сухой угол.

- Это, - сказал он домашним, - про запас. Если придет какая беда - много бед бродит по тайге, - так для нее!..

С остальными зарядами вышел он вместе с сыном обрадовав домашних и собак, на сохатых.

Но с утренней до вечерней зари прорыскали они по марям[18] и не нашли добычи. Видели следы - много следов, но уходили они в сердце тайги.

Так, без промыслу, голодные, усталые и испуганные вернулись они обратно к жилью.

Парень, не выдержав, выпустил два-три заряда по рябчикам и убил их несколько штук.

Но Селентур жестоко выругал его за то, что он зря потратил драгоценные порох и свинец.

На следующий день снова ушли мужики искать сохатого. И снова видели следы - много следов, а самого зверя не было. Разглядывая в одном месте четкий и свежий след сохатого, Селентур увидел нечто поразившее его. Он криком подозвал парня и молча указал на мох.

- Волки! - отпрянул тот в сторону. - Волки! - Тогда поняли они оба, что напрасно ходят они в поисках за добычей - ее гонит рать серых, ее не будет...

В этот день зарезали первого оленя. Было сытно. По телу пошло радостное тепло. Зазвучали в чуме голоса, ожили люди. Там, где есть сытная и горячая пища, там и радость.

С этого дня стали бить на еду оленей.

Один за другим убывали они в стаде Селентура. И хотя и было сытно и тепло в его жилище, но вздыхал тунгус и темнел.

Ожили собаки. Снова залоснилась на них шерсть, и ярко-красные пасти со сверкающими зубами разевались в сладкой истоме сытости. Уже не визжали и не выли они. Была пища - было спокойствие...

IV

Ночью Селентур услыхал вне чума какой-то необычный звук. Тихо вышел он на поляну. Оглянулся вокруг, прислушался к тишине. Все было спокойно. Тихо спали собаки, не чуя ничего. Хотел было уже Селентур, совсем успокоенный, вернуться к огню, но снова остановился в тревоге. Чуткое ухо его уловило далекий, слабый звук. Трепетно и точно вздох слабо протянулся этот звук и умер. Но не успело умереть воспоминание о нем, как повторился он, теперь уже громче. Потом снова и снова.

Вскочили собаки, кинулись в темноту, залаяли. И их лаю ответил совсем громко и близко волчий вой. Нудный и зловещий в осеннюю ночь волчий вой...

Всю ночь перекликались злобно собаки с волками, всю ночь не спала семья Селентура.

Утром пошли к стаду, пасшемуся недалеко от чума, и не нашли оленей.

Разъяренный Селентур схватил ружье и побежал в ту сторону, откуда ночью слышался волчий вой. Но что он мог поделать? Вся злоба его упала в тишине тайги, и вместо нее пришло отчаяние. Понял он, что теперь - голод. Понял он, что теперь за голодом легко прийти и смерти, всегда идущей следом за тунгусской нульгой[19], всегда крадущейся возле чумов. Обессиленный, бросил он, возвратясь, ружье возле чума и опустился на пожелтевшую траву. И молча слушал он заунывное причитанье жены и плач, визгливый и надрывный плач младших.

И молча надумал он одно, что могло спасти, что могло спугнуть смерть.

- Баркауль! - тихо сказал он сыну. - Нужно нульгичить... Уходить отсюда нужно. К чужим стойбищам, к чужим речкам. К людям, Баркауль, нужно уходить отсюда...

- А как без оленей? - робко спросил Баркауль. - Как нульгу будем делать без оленей?

- На себе все понесем! Сами...

Тунгуска вся сжалась, когда услышала решение мужа и сына. Она ничего не сказала, но сердце у нее оборвалось: как бросить жилище? Ведь не время еще для нульги? Куда идти, к кому?..

Но не пришлось разрушать жилища, не пришлось вырубать кольев из застывшей земли, не пришлось скатывать в трубки плотно слежавшиеся тиски чума.

Едва свечерело - забеспокоились собаки. То отбегут с лаем от чума, то, успокоенные, вернутся обратно. И так много раз. А как зажглись редкие звездочки, потянулся из ближней тайги знакомый вой. Настойчиво и неослабно звучал он над черными деревьями, шел из тьмы, точно она извлекала его из своей невидимой груди.

Собаки охрипли от беспрерывного лая. Они силились перекричать, заглушить волков, но вой стоном стоял над поляной и чумом и покрывал собачьи голоса.

И по этому вою было ясно, что волков громадная стая, что идут они к чуму, подвигаясь все ближе и ближе. По яростному вою их слышно было, что голодны они, что ищут пищи и, чуя ее, идут прямо к ней...

V

Ночами стали вокруг чума раскладывать костры. До рассвета не спали и только днем отдыхали от бессонной ночи. Но отдых не был отдыхом. Рядом с волками пришел голод. Холодный и ничем не утолимый голод.

Падали силы у людей. Оба младших уже так ослабли, что не вставали с ираксы[20]. И с трудом проглатывали вместо пищи горячую воду, настоянную на какой-то траве.

Слабели и собаки. Исхудалые, с блуждающими мутными глазами, они лежали возле чума и тихо скулили. Они заглядывали и Селентуру и Баркаулю в глаза, точно жаловались. Они следили за каждым движением женщины, бесцельно переносившей пустые чуманы с места на место, и вскакивали, обманутые запахом несуществующей пищи.

Баркауль несколько раз умолял отца отпустить его с ружьем поискать дичи. Но Селентур огрызался на него и грозил кулаком. Он припрятал у себя все заряды, он сторожил ружья, не допуская к ним сына. Он знал, что нет для них сейчас ничего дороже лишнего хорошего заряда.

Но падали силы. И с каждым днем, с каждым часом все ближе придвигалась волчья стая, все теснее становилось ее кольцо.

Трусливый волк, который раньше никогда не смел выйти днем на человека, который только в темную ночь осмеливался подходить к жилищу и, как вор, высматривать добычу, трусливый волк теперь не боялся дневного света: метались днем серые тени меж лиственями, огородившими поляну.

Лучшие Селентуровы собаки, умевшие ходить на самого амаку[21], жались к стене чума и только скалили зубы, бессильные кинуться на наглого и сильного врага.

Все уже и уже становилось кольцо, все ближе подступали волки. Они были голодны. Так же, как Селентур и его семья, они были голодны и потому шли на все...

Слегла возле младших детей и жена Селентура. Забились они в чуме и притихли. Темными тенями двигаются у входа в жилье только Селентур и Баркауль.

- Давай ружье, отец! -  молит молодой тунгус. - Давай ружье и заряды, я пойду на них. Я буду стрелять... Я с ружьем и пальмой[22] кинусь на них, испугаю, угоню!..

- Глупый бойе[23]! - хочет сердитым сделать свой голос Селентур, но не может. - Сколько зарядов есть у тебя? Сколько рук есть у тебя? Мало зарядов и только две руки, а тех много, так много, так много, что слабым разумом твоим даже и не счесть их!.. Иди к ним - разве угонишь ты их?! Пищей им будешь... разорвут, как белку...

- Давай ружье! - хныкал Баркауль.

И не приходило Селентуру в голову выругать сына за то, что он такой большой, а плачет, как баба. Так все перемешал кто-то в голове.

Однажды перед закатом волки обнаглели через меру. Несколько зверей отделились от стаи и пошли к чуму. Они выбежали на поляну, приостановились, чтобы оглядеть свои жертвы. Тогда почти совсем обессилевшие собаки повскакали на ноги и кинулись на них. И завязалась борьба. Перед глазами Селентура и Баркауля серыми клубками катались по земле разъяренные животные, рвя ожесточенно один другого, впиваясь зубами в живое тело.

Визг и возня сцепившихся волков и собак привлекли внимание всей стаи - и потянулись из лесу голоса, торжествующий вой, все ближе и громче.

Селентур схватил ружье и выстрелил. И когда рассеялся дым, то увидели оба, что волки, разрывая на части серый труп, уходили с поляны. И недосчитали одной собаки.

Так был почат неприкосновенный запас зарядов.

После выстрела Селентур взглянул на Баркауля, хотел что-то сказать, но промолчал и бросил ружье. 

VI

По-обычному пришла ночь. Все было как прежде - и на темном небе, и в хмурой тайге, и в притихнувшем стойбище. Так же, как всегда, опустилось солнце на острия сосен и елей и, раненное ими, обагрилось кровью само, обагрило полнеба и умерло.

Так же, как всегда, в холодных сумерках разлился оживающий свет луны. И ничто не предвещало, что ночь эта будет последней. Ничто...

У двух костров, зажженных с разных сторон вокруг чума, сидели чуткие и утомленные Селентур и Баркауль.

Слушали волчий вой и думали.

У молодого мысли были горячие и быстрые. Были мимолетны его мысли и быстры, и легко сменяли они одна другую.

У старого мудрость жизни сложила тяжелые и неизменные мысли.

Баркауль думал: вот взять все оставшиеся заряды, захватить топор и пальму да пойти на волков. Кинуться на них неожиданно, испугать и гнать по лесу. Убивать, убивать без конца.

Не то думал Селентур. Короткая, но неотвязная была у него дума: конец приходит... Идет последняя смерть. Третья смерть.

Сидели и думали разные думы...

В полночь от стаи снова отделились несколько волков и медленно пошли к огню. Селентур бросил в их сторону головню, и они, злобно взвизгнув, убежали обратно. Но потом, передохнув немного, пошли снова.

Боясь разбросать весь огонь, Селентур взял ружье и выстрелил. На выстрел прибежал от своего костра Баркауль.

- Давай ружье! - трепеща от злобы, крикнул он. - Они идут на меня! Стрелять буду!.. Как ты же...

Селентур наклонил голову и, пошарив за пазухой, достал оттуда натруску.

- На, возьми, - подавая ее сыну, сказал он, - ружье в чуме за патакуями...

Баркауль ушел к своему костру. Позже услышал Селентур выстрел. Потом другой. Вздрогнули губы у тунгуса. Хотел он приподняться, пойти к сыну, сказать ему, что так тратить заряды безрассудно, нельзя. Но махнул рукой и себе самому громко сказал:

- Не надо, старик!.. Все равно...

Набеги волков делались все отчаяннее и смелее. С разных сторон подвигались они к чуму, обходя сбоку Селентура и Баркауля, минуя огонь или, озверев, идя прямо на костры.

Селентуру удавалось отпугивать передовых горящими головнями. Но чувствовал он, что еще немного - и огонь уже перестанет пугать хищников.

С болью в сердце слышал старик сквозь злобный вой волков редкие выстрелы Баркауля. Каждый выстрел тоской и жалостью наполнял его существо. Но он молчал.

И с безграничным отчаяньем, чувствуя, что губит и себя и всех, что разрушает остатки надежд, он сам, отгоняя слишком обнаглевших волков, выстрелил.

А потом, уже не думая, так же, как и Баркауль, стал расточителен: хлопали неожиданно выстрелы его ружья, так часто служившего ему верную службу.

Не стало слышно выстрелов Баркауля. Хотел было окликнуть его Селентур, но тот сам подошел.

- Все! - коротко и хрипло сказал он, и были боль и отчаяние на его лице.

Молча указал ему отец место возле себя, молча передал ему свое ружье с остатком зарядов. Сам подвинулся ближе к костру и, точно забыв происходящее кругом, пристально стал глядеть в жаркий огонь.

Так думал о чем-то Селентур, не отрываясь ни от огня, ни от своих мыслей до тех пор, пока вой, к которому уши успели привыкнуть, внезапно не усилился и не перешел в яростный крик и не зазвучал у самого костра.

Тогда поднялся он на ноги, увидел возле себя Баркауля с пальмою в руках. Оглянувшись, заметил жену, выползшую из черного входа в чум. А впереди себя, по ту сторону костра, волков.

Точно проснулся он. Голой рукой схватил большую головню, взмахнул ею, рассыпая яркие искры и дым над головою, и закричал.

Не был человеческим крик его. Так никогда не кричал он: если бы услышал он себя, то не узнал бы голоса Селентура. Был его крик подобен вою волка.

Воя и потрясая головней, с диким и неподвижным лицом шагнул он вперед, туда, где тьма стеной подступила, откуда радостный огонь костра беспечно выхватывал, освещая, серые тела волков.

И отступили испуганные внезапным нападением волки. Попятились назад во тьму.

Во тьму же за ними, рассыпая огонь, пошел Селентур.

Так шел бы он долго, так ушел бы далеко, если бы не сторожила его последняя, третья смерть.

Откуда-то сбоку вынырнул из темноты волк и медленно пошел к Селентуру. Горя глазами, весь вздрагивая, приближался он к тунгусу и что-то разглядывал на нем, не отрываясь.

Встретившись с его взглядом, Селентур вдруг весь ослаб, опустился. Закачалась в руке головня, и опустилась медленно вниз, и упала на блеклую траву.

И в тот же миг успел еще услышать Селентур короткий лай волка, а потом громкий и радостный вой всей стаи.

И еще успел он понять, что то завыла радостно, торжествуя победу, его последняя смерть...


Примечания (авторские, вперемежку с добавленными)

[1] Шитик – шитая лодка; широкобортная лодка с нашвами, набоями, с нашитыми бортами, на Севере и в Сибири.

[2] Покрута, покручаться - договорные отношения, существовавшие до революции между охотником-тунгусом и его «другом» - купцом, скупщиком пушнины. Покрутой же называлось все то, что охотник получал от купца за сданную пушнину.

[3] Примечательно, что в интернете нет ни одного упоминания данного слова в такой транскрипции. Что такое «побережка» (через О) я тоже толком не смог найти.

[4] Бунт - связка, пучок.

[5] Шивера - каменистый перекат на реке, мелководный участок реки (Сибирь, Дальний Восток).

[6] Поняга – (сиб.) носилка из лучков на спину, коза, крошни (словарь Даля). Доска с двумя ремнями для плеч, множеством дырочек и веревочек, с помощью которых можно привязать к спине любую нужную вещь.

[7] Xарги - злые духи.

[8] Мег - (здесь :) речной полуостров.

[9] Люча - русский.

[10] Карамон - белка.

[11] Хуллаки - лисица.

[12]  Таган (тюрк.) - железный обруч на ножках, служащий подставкой для котла, чугуна или иной посуды при приготовлении пищи прямо на огне. Треножник, козлы, к которым подвешивается котел.

[13] Ниру - друг.

* * *

[14] Патакуй - обшитый оленьей шкурой берестяной короб.

[15] Натруска - сосуд, приспособление, из которого трусят что-нибудь, например, порох на полку (старинного ружья), зерно на жернова и др. У эвенков – кожаная сумочка для хранения охотничьих припасов. В ней хранили пистоны, пыжи, протирку, готовые пули и свинец. Пороховница из рога и мерки для пороха и дроби привязывалась к ремню натруски. Натруска шилась из камуса с ног оленя и орнаментировалась. Носилась она на длинном ремне, сшитом из кусочков меха белого и черного.

[16] Иргис (в других местах - аргиш) - употребляется в значении таежная тропа и олений обоз.

[17] Чуман - берестяной кузов, лукошко, в котором держат мелочи; оно служит и черпаком для воды.

[18] Марь - одно- или двулетние травы, иногда полукустарники, кустарники, редко деревья, с очередными листьями. Марями, как в тексте, также называют моховые болота с лиственницей и кустарниковой растительностью.

[19] Нульга - переход со стоянки на стоянку.

[20] Иракса - постель из оленьих шкур.

[21] Амака - дедушка, старик; так чаще всего эвенки называют медведя.

[22] Пальма - копье с наконечником в виде ножа.

[23] Бойе - парень.